Иногда они выходят к глубокому глинистому обрыву.
Стоят, смотрят на бесконечные пенистые волны.
Когда-то поэтом я был. Выйдешь, бывало, в сад, смотришь и шепчешь:
Сад ты мой весенний,
Сад ты мой цветущий…
Или:
Сад ты мой зимний, белый,
В снег и лед одетый…
Соседке посвящал:
Тамара, Томочка,
Ласточка моя…
Станку:
Станок мой токарный,
Как брат ты мне!
Вахтеру:
Опять стоят ветераны!
Опять они на посту!
Да, когда-то во всем, куда ни глянешь, содержалась поэзия, все вызывало восторг, удивление, слезы… А потом все вдруг одним махом куда-то исчезло… Ночь просидишь, промаешься — и ни одной строчки, ни одной поэтической мысли…
Уехал, завербовался на край света, в Якутию, в Оймякон…
Оймякон ты, Оймякон,
Край далекий…
И замерзал, и бит был, и сам на кого-то нападал…
А сейчас вот домой еду…
Облысение… пародонтоз… радикулит… геморрой…
Но нет, я не унываю, нет! Не унываю и верю, что поэзия еще придет, вернется!
Очень надеюсь и верю, сучий твой потрох.
Закончив маневровые работы, составитель поездов Иван Ильич Христодулов побрел к тепловозу.
Ему нездоровилось.
Слева мрачно шумело ночное море, справа мрачно горбились и зияли разбитыми окнами списанные вагоны.
Христодулов поднялся на тепловоз и вошел в кабину. Машинист тепловоза Виктор Петрович Колесник отложил в сторону газету и надвинулся на Христодулова.
— Ты мне не нравишься, — надвигаясь и сжимая, сказал он. — Ты слишком долго делал маневры.
— Нездоровится мне, пусти, — сказал Христодулов.
— В таком случае сеанс ударотерапии будет вам весьма кстати, — сказал Колесник, снял с головы Христодулова шапку и выдернул из его некогда пышной шевелюры клок волос.
Христодулов взвизгнул от боли.
— Прошу ужинать, — сказал, отпуская, Колесник. — Картошечка, сальце, чаек.
— Не хочу. Аппетита нет. Нездоровится, — ответил Христодулов.
— Тогда хоть чайку попей. Чай свежий, индийский, — сказал Колесник, протягивая кружку.
Христодулов сделал глоток, поморщился и выплеснул чай в окно.
— Ты зачем это сделал? — надвигаясь и сжимая, спросил Колесник. — Ты зачем это сделал с индийским чаем?
— Ты бросил в него соли. Пусти, я на пост пойду, — отвечал Христодулов.
— А что тебе соль? — продолжая сжимать, спросил Колесник. — Или пиндосы уже не любят соленого? Или ты уже не пиндос?
Христодулов мычал, хрипел, конвульсировал.
— Ладно, — отпуская, сказал Колесник. — Иди на свой вонючий пост. Там тебе крысы когда-нибудь нос отгрызут.
Христодулов открыл дверь, но Колесник схватил его за штаны, подтащил и сказал:
— Да не ходи ты, Иван Ильич, на этот пост. Спи со мной. Я тебе царскую постель сделаю.
Он постелил на полу мешковину и ветошь, и Христодулов лег.
Колесник спрятал остатки еды в портфель, помочился с тепловоза, выключил свет и лег рядом. Ему приснилось, что рядом с ним жена, и он обнял Христодулова, а Христодулову приснилось, что его судят за разбитый вагон и приговаривают к смерти через удушение.
— О, да ты уже не пиндос, а китаец! — сказал утром Колесник. — Где твои глаза? Что-то, брат, ты совсем запаршивел. Маневры делаешь долго, хороший индийский чай кажется тебе соленым, а во сне ты кричишь и пердишь. Придется мне за тебя взяться. Вот сейчас сменимся, и я поведу тебя в сауну.
— Да не хочу я никакой сауны, домой я пойду, — отвечал Христодулов.
— Пойдешь, пойдешь! Сауна — это вещь. Ты ведь не знаешь, что это такое!
И он повел его в сауну локомотивного депо, куда не каждого пускали, но Колесника, близкого к локомотивной элите по партийной и профсоюзной активности, пускали, а вместе с ним пропустили и Христодулова.
Там ему стало плохо, и он умер.
Ночь. Идут маневровые работы. Справа мрачно шумит море, слева мрачно горбятся и зияют разбитыми окнами списанные вагоны.
Составитель подает команды, Колесник автоматически выполняет.
Всем хорош новый составитель: и подвижен, и ловок, и сообразителен, а все же чего-то в нем не хватает.
И Колесник скучает, томится, мается.
«Зачем я его повел в сауну?» — думает он, глядя из окошка на беспокойное море.
Они познакомились в условиях непроходимых джунглей, колючей проволоки и ядовитых испарений АКЗП-10. Тан был банщиком, Чвень — скотником. Они сдружились, и более образованный Тан стал обучать менее образованного Чвеня правильному произношению фразы «Ich liebe dich».
— Я считаю эту фразу универсальной, — говорил Тан Чвеню в душной банной пристройке, — и мне очень хочется, чтобы ты овладел ею. Ну-ка еще разок повторим! Только ты не сжимайся, дыши легко и свободно!
— Ich liebe dich, — произносил потный Чвень.
— Молодец, хорошо, только помягче, помягче! Более трепетно и нежно! Представь себе лотосы в лунную ночь, едва колеблемые слабым и в то же время страстным дыханием ветерка! И не смотри при этом волком, а то ведь это «Ich liebe dich» звучит у тебя, как «Стой, стрелять буду!». Понял?
— Понял, — отвечал совершенно взмокший Чвень.
— Вот и хорошо! А теперь еще разок! — не унимался Тан.
«Что ему от меня нужно? Зачем мне это? Какой от этого практический смысл?» — тоскливо размышлял Чвень, лежа на циновке рядом со спящими свиньями.
Когда агрессор был повержен, друзья обнялись, распрощались и разъехались по своим провинциям.
В первый же вечер, выпив стакан рисовой водки, демобилизованный Чвень отправился в парк, подошел к незнакомой девушке с лицом утренней орхидеи и сказал:
— Ich liebe dich!
Девушка вскрикнула и убежала.
«Как живешь? Почему молчишь?» — спрашивал Тан в своих письмах.
«Живу хорошо», — отвечал одинокий Чвень.
Шли годы. Тан, проползая пустыри, помойки и свалки, получил звание Магистра фразы «Ich liebe dich», а Чвень работал прачкой в комбинате «Восход».
— Ich liebe dich, — с надломом и болью произносил Тан в пустых концертных залах.
— Десять, двадцать, тридцать, — отсчитывал Чвень пачки выстиранного и отглаженного белья.
Иногда друзья встречались, пили рисовую водку и вспоминали непроходимые джунгли, колючую проволоку и ядовитые испарения АКЗП-10.
Шесть лет спустя марионеточный режим соседней страны предал интересы своего народа, и друзья были снова мобилизованы. Перейдя границу в районе провинции Минь, они тут же были схвачены вражеским арьергардом, допрошены и по решению военного трибунала посажены на тростник в высокогорной Долине Грез.
Первым в мир Тишины и Покоя ушел Тан, а за ним, тут же, — Чвень. Нет, наоборот: сначала Чвень, а за ним — Тан.
Впрочем, это уже не имеет значения.
До закрытия оставались минуты. Последний клиент томился в ожидании переговоров. Телеграфистка подсчитывала кассу. Доставщик телеграмм читал газету. Ветер давил на замерзшее окно и раскачивал в углу паутину. Телеграфистка ссыпала мелочь в черный мешочек, зашторила окно, сменила рваные тапочки на разбитые сапоги и пожаловалась на головную боль.
— Это магнитные бури, — сказал доставщик, не отрываясь от газеты.
— Не говорите глупостей! — сказал клиент.
— Что? — спросила телеграфистка.
— Не в магнитных бурях тут дело. Передайте привет вашему мужу, если он у вас есть, — сказал клиент.
— При чем здесь мой муж? — спросила телеграфистка.
— Товарищ перегрелся, — усмехнулся доставщик.
— А вы бы помолчали! — сказал клиент. — В вашем присутствии погибает дама, а вы в газету уткнулись! Да еще и магнитными бурями пытаетесь прикрыться! Вам не стыдно?
Телеграфистка и доставщик понимающе переглянулись.
Дали связь, и клиент прошел в кабину.
— Говорите же, слушаю! — кричал он в кабине. — Слушаю вас! Да! Ну понятно — можете не продолжать! Это черт знает что! — сказал он, выходя из кабины. — И в Петушках полно страдающих от головных болей! Одни погибают, а другие в это время преспокойно предаются чтению газет! Газетный разврат при полнейшей невостребованности женского существа. Жалкие газетчики! Конформисты! Пустырь! Пустыня!
— Вы не договорили! Возьмите деньги! — сказала телеграфистка.
— Оставьте их себе на цитрамон! — ответил клиент. — Дикость, запустение! Слушайте, вы, клерк! Неужели вам не стыдно? — обратился он к доставщику телеграмм. — Рядом с вами погибает дама, а вы читаете про каких-то Рыковых и Томских.